Добрый день! Вы можете, пожалуйста, у себя на сайте опубликовать, наше фото и текст. Нас попросила его дочь, которой 82 года. Пожалуйста, не отказывайте, она будет очень вам благодарна.

Владимир Колокольцев

 

 

 

Нет, прав Панфилов

Первым панфиловцем, погибшим в боях под Москвой, был красноармеец Ефим Масеяш. С группой бойцов он совершил дерзкий ночной налет на немецкую тыловую базу. Во всех взводах и ротах узнали его имя. [77]

Хоронила его вся дивизия. Эскорт у гроба, который несли на руках, приспущенные знамена, орудийный салют — все воинские почести были отданы во время траурной церемонии погибшему.

Панфилова в тот день вызвали в штаб армии. Когда Логвиненко доложил ему, как бойцы простились с Масеяшем, генерал, положив руку на плечо комиссара, сказал:

— Одно не сделали, думаю. Письмо семье написали? Ну вот видите, нет.

— Сейчас, товарищ генерал, будет исполнено. — Логвиненко даже покраснел. Политработник, а не догадался: ведь это его кровное дело.

— Погодите, — рассердился Панфилов. — Не сейчас! Здесь не темпы важны. Письмо должно быть таким, чтоб не только сыновья, но и внуки и правнуки с гордостью показывали его друзьям. Шутка ли — человек погиб на войне. Жизнь отдал за Родину. Вдумайтесь: жизнь. Бессмертие — награда тому, кто умирает смертью храбрых, А бессмертие — что это такое?

Логвиненко пристыженно молчал. Он вкладывал душу в политработу. Был бурно-пламенным агитатором, умел разговаривать с бойцами, не подлаживался к ним, умел кинуть вовремя острое слово. Любил солдат, знал, хорошо знал их нелегкий воинский труд. Был храбр и чувствителен, понимал душевные движения людей. Но Панфилов... Генерал всегда, даже в родной для Логвиненко сфере политработы, то есть в партийном человековедении, открывал ему неожиданные стороны. И дело не в письме. Забыли о нем в тот день, вспомнили бы назавтра. Панфилов говорил так житейски мудро и просто, что Логвиненко подумал: «Ведь вот же политработник — на всю армию. Умудрил господь бог без всякой военно-политической академии».

— Что же такое бессмертие, товарищ Логвиненко?

— Бессмертие, товарищ генерал, — это когда человек как бы живым остался.

— Как бы? — еще более сердясь, откликнулся Панфилов. — Как бы — это значит, человека нет. Не живет он, значит, а в сырой земле лежит. Бессмертие — это память. Наша память о тех, кого нет и кто заслужил эту память, вечную. Великое не умирает! Хотя и память не вечна. Но в обозримое нами время ее можно назвать [78] и вечной. Ему, Ефиму, уже ничего не нужно. Мы не мистики. А вот семье его, друзьям, знакомым, соседям и сослуживцам, бойцам нашим, вам, мне и, главное, народу — нужно! Память — бессмертие. Извольте, дорогой, идти и писать письмо. Как о собственном брате. Вы сможете.

Логвиненко знал, что он должен делать. Слова генерала о бессмертии стали известны всей дивизии.

Когда немцы, прорвавшись под Вязьмой, хлынули к Москве, когда на каждого панфиловца приходилось по десять — пятнадцать солдат противника, политработники дивизии все-таки старались исполнить и этот свой долг — павших героев не отдавали забвению: печатали их портреты в газетах, писали письма их родным, повторяли их имена на митингах.

Повторяли имя капитана Манаенкова. Гранатами подорвал он два немецких танка и погиб в сарае, охваченном пламенем и окруженном вражескими автоматчиками. Сгорел, но не сдался. Он был начальником штаба полка, в котором окрепло бесстрашие двадцати восьми, и расстался с жизнью еще за месяц до 16 ноября. Каждый из двадцати восьми не мог не знать его в лицо.

Ефим Масеяш, капитан Манаенков, другие... другие, потом семнадцать бесстрашных, группа политрука Георгиева, двадцать восемь... В дивизии распространялось презрение к смерти во имя победы, возник массовый героизм.

Еще тогда, у панфиловцев, я подумал, что подвиг, совершенный группой людей — большой или малой, дело, сделанное сообща — пусть даже с риском для жизни, вызывает в людях, пожалуй, иной отклик, чем героизм одиночки. Исключительное поведение одного нет-нет, а подскажет мысль о каких-то особых свойствах этого человека, резко выделяющих его из окружающей среды: «А решусь ли я так?»

А то, что сделано вместе, не одним, а многими, кажется более доступным тебе самому, уже как бы существует в пределах твоих собственных возможностей. Человеку в спокойной обстановке мысленно труднее стать на место Гастелло, бросившего свой горящий самолет на танки врага, чем увидеть себя среди товарищей, [79] решивших любой ценой выдержать испытания, выпавшие на их долю.

Люди склонны иногда думать, что герой обладает какими-то неведомыми обыкновенному человеку качествами, а пример коллективного героизма убеждает: «Не боги горшки обжигают». Раз могут другие — и тот, и этот, и третий, — почему бы спасовать мне, значит, и я осилю, сдюжу. Чем я лучше или, наоборот, хуже? «На миру и смерть красна» — в этой стародавней поговорке выражено ощущение локтя товарища.

Может быть, по этой причине подвиг панфиловцев и воспламенил с такой силой сердца людей. Их было двадцать восемь.

Даже теперь, спустя двадцать с лишком лет, нелегко писать о тех днях. Называешь имя, пишешь число — семнадцать, двадцать восемь — и неотступно думаешь: погибли, убиты, сгорели. Наши люди. Могли бы ходить сейчас среди нас, работать, смеяться, слушать музыку, читать газеты, восхищаться Гагариным... учить уму-разуму сына, горевать, радоваться, строить планы, любить. Но нет их, нет. Бежали с гранатой, с автоматом, падали, подсеченные, навзничь, пели «Интернационал» в горящем танке, обрушивались с высоты в обломках сбитого самолета, смертельно раненные, захлебывались в болотной жиже.

Нет, прав Панфилов!

Память не вечна. Где-то плачет еще ночами старенькая мать, грустит жена, быть может, вышедшая второй раз замуж, выросли дети и смотрят на выцветшую фотографию молодого парня, ровесника: это их отец. Люди поют новые песни, трудятся, спешат на свидания. Все идет своим чередом. Где-то уже холмик могильный сровнялся с землей. Где-то и кладбище перенесли на другое место: так, стало быть, нужно было по планировке. Новых людей награждают орденами. Вечерами загораются огни, сияют витрины, на улицах веселая толчея.

А тех нет.

Забыты они?

Нет.

И опять прав Панфилов!

Разная протяженность обозримого времени у одного человека и у народа. Недолог век людей, даже если они доживают до глубокой старости. Но поистине вечен [80] народ. Ему жить и жить, покуда светит солнце, а когда и оно погаснет через миллионы лет, народ найдет себе место под новым солнцем, пробьется в другие миры, плывущие в бездонном пространстве. Вечен народ, и память его вечна.

Многое можно забыть в жизни — сегодняшнюю удачу, вчерашнюю печаль, но такое, как подвиг панфиловцев, не подвластно времени. От сердца к сердцу обошел он в дни войны миллионы людей. В прах обратились тела героев, но они навеки с нами, они — наша общая слава. Хранитель ее — народ. Он бережет имена своих героев. Туда, в далекое, дойдут и книги, как к нумизмату доходит древняя монета, и списки, и реляции, и газеты; они примут другой вид, превратятся в мотки магнитной проволоки, а потом во что-нибудь другое, суперэлектронное, звенящее полутаинственным шепотом, но дойдут...

Теперь не каменный век, и народ, да еще если он свободен, сам думает о реликвиях, какие ему нужно, как эстафету, передать в бесконечное будущее. Но не только имена. Дух раскованный, желание справедливости, исповедание добра, ненависть к рабству, веру в народное бессмертие — все, за что погибли герои, — и их нравственную силу переливает народ в череду будущих поколений и живет ею, от века к веку молодея.

Прав Панфилов! Правы люди, живущие не только для себя.

Вечная память героям!